Евгений АНТАШКЕВИЧ
1916. ХРОНИКА ОДНОГО ПОЛКА
Отрывок из повести
*
Вахмистр Иннокентий Четвертаков проснулся от нарастающего странного звука, он было кинулся вставать, но из-за перегородки появился доктор и сразу направился к нему.
– Ну-с! Показывай, чего тут у тебя за ночь… – начал доктор, но не договорил, - над четырьмя накатами лазаретного блиндажа пролетел аэроплан, громко урча мотором, да так, что хотелось закрыть уши. Доктор замер, Иннокентий глянул по сторонам, раненые приподнялись на лежаках и слушали, раскрыв рты. Доктор подумал: «Неужели раздуло туман?» – и пошел наверх. Через секунду он вернулся, держа в руках листок бумаги. Он ушел за перегородку, и Иннокентий остался лежать и ждать.
Доктор появился сосредоточенный, уже без листка и принялся осматривать ногу Четвертакова. Шум аэроплана нарастал и слышался еще два раза, но доктор уже не обращал на это внимания.
– Так! – Иннокентий понял, что доктор щупает его ногу как раз в том месте, где была рана, но Иннокентий не чувствовал боли. Это показалось ему плохим предзнаменованием.
– Че тама, доктор?
Курашвили распрямился, сложил руки на груди и долго молчал. Рана превратилась в язву: у язвы округлились края и напухли, стали розовыми и внутри был гной – вполне себе состоявшаяся и оформившаяся трофическая язва. Ничего в этом особо страшного не было, если бы не место и не сырость.
– Че тама, доктор? – еще раз спросил Иннокентий.
– Ничего хорошего, Четвертаков, – ответил доктор Курашвили. – Придется тебя отправлять в госпиталь.
Иннокентий тяжело вздохнул.
– А без этого никак нельзя? – спросил, ожидая, что доктор взорвется и закричит. Тот спокойно ответил:
– А без этого никак нельзя! Без этого тебе че-ез несколько дней пъ-идется отъ-езать ногу.
– А чего там, доктор, я не дотянусь, мне не видать!
– А чего тебе надо «видать»? У тебя там тъ-афическая язва, если тебе это о чем-то гово-ит!
«Говоит», черт картавый! – подумал про доктора Четвертаков. – Намекает, что я малограмотный, гиря лысая, верста коломенская! А а я ить и в правду, малограмотный! Ничего, мы еще посмотрим кто кого!»
– А, доктор, ты када пальцем тыкал, я ниче не чуял! – Иннокентий намеренно назвал доктора на «ты», хотел его разозлить, и это получилось, лицо Курашвили налилось краской. Иннокентий на этом не успокоился: – Ты, доктор, отрежь ее!
– Кого отъ-езать? Ногу? – с угрозой стал говорить доктор.
– Кого ногу резать? Ногу нельзя! А эту, язву, химическую, или как ее?
– Тъ-афическую! – автоматически поправил доктор.
– Химическая или трахическая, а только ты мне ее вырежи, а ногу оставь! – Кешка повернулся так, что теперь смотрел доктору в глаза. На удивление доктор стоял спокойный.
– А выде-жишь? – вдруг спросил его Курашвили.
– Че выдерржишь? – Четвертаков намеренно «ррыкнул», увидел спокойствие доктора и понял, что допросился, даже испугался, но не подал виду. – Што выдержать-то надо, доктор?
– Больно будет! – ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.
«Ах, ты еще насмехаешься?» – мелькнуло в голове, и он твердо сказал: – Режь, выдержу! Твое дело резать, а мое терпеть, так уж у нас повелось!
Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:
– Поднимайтесь, господа военные, будете его де-ъжать этого смельчака за у-уки и за ноги!
Когда Четвертаков пришел в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознание, но от боли в голове помутилось, и он перестал что-то чувствовать. Ещё онемели руки и здоровая нога, так на нее навалились раненые товарищи; болели скулы от напряжения, он еле-еле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушел за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.
– Все, Четве-таков, лежи и моли Бога, чтобы все для тебя обошлось. Завтъ-а я посмотъ-ю, но пъ-едупъ-еждаю, если что не так, отпъ-авлю в Йигу, понял?
Иннокентий кивнул, нашел силы. А его товарищи стали собираться на представление. Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в блиндаж. Тот должен был прокипятить инструменты и сделать все необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял у входа в блиндаж, когда над позициями летал германский аэроплан.
**
Когда неприятельская машина появилась над окопами, она вызвала большой переполох. Туман только немного поднялся от земли, и никто не ждал появления аэроплана, но, видно, среди германских летчиков были отважные и опытные, и тот, кто прилетел, оказался из их числа.
Он летел низко над землей в чистом и прозрачном тонком слое воздуха под самым туманом. Все подумали про бомбы и начали палить, а германский летчик бросил листовки. Это увидели, разглядели его руку, которой он размахивал и пачки листовок, как бы взрывались, плавно кружили и опускались на землю. Драгуны поняли, что это не бомбы, кто-то закричал: «Хорош палить, германец замириться хочет!»
Они опустили винтовки и завороженно смотрели, как, качаясь, медленно падают белые листки, и бросились их собирать. Написано было на русском языке, просто, что германский солдат поздравляет русского солдата с Крещением Господним и сегодня не будет стрелять.
Драгуны показывали листовки друг другу, улыбались, обменивались табаком и говорили, что теперь можно идти с позиций в рощу чуть ли не всем полком и смотреть праздничное представление. Офицеры сказали, нельзя, на представление пойдут только свободные от службы на передовых позициях и аванпостах, но драгуны сомневались, и нашлись горячие головы, которые стали утверждать, что это конец войне, и германец желает замириться, а русским не за что воевать на чужой земле. Но дисциплина в полку была строгая, и только четыре эскадрона и часть обоза пошли по ходам сообщений на юго-восток в рощу. Они шли мимо доктора, кланялись, и вдруг Курашвили понял, что и Четвертаков сорвется в рощу, туда же.
«Ну и хрен с ним! – подумал доктор. – Если будет хуже, отправлю его в госпиталь, к чертям собачьим, дольше проживет! – Он на секунду задумался. – Вообще-то, уже не должно быть заражения, ведь почти до самой кости вычистил!» Улыбнулся и пошел по ходу сообщений навстречу драгунам в блиндаж.
А Четвертаков лежал и матерился. Потом сел. Фельдшер все не шел. Четвертаков потянулся к ноге, посмотреть, но нога была забинтована и мерзла голой кожей там, где была задрана штанина. Иннокентий спустил штанину, полез в сидор, достал чистую портянку, намотал, попробовал сунуть ногу в сапог, с трудом, но нога вошла. Он встал и стал слушать – нога не болела, он сделал шаг – нога почти не болела, тогда Иннокентий осмелел и оперся на нее – нога опять почти совсем не болела. Он подумал: «И че я тута буду сопли жевать?..» Не обращая внимания на взгляды копошившихся соседей, прошелся вокруг своего топчана. Раненые драгуны смотрели на вахмистра. В лазарете раненых было всего-то пятеро, и они не желали зла Иннокентию, он в полку пользовался заслуженным уважением, и как вахмистр, и как охотник, и как просто не злой мужик, а злой только до войны и до дела.
Но только война в этих гнилых окопах уже надоела до чертиков, надоела грязь, сырость, надоела неизвестность того, что будет завтра и будет ли завтра, надоело сидение на одном месте. И получалось так, что на самом деле здесь война почти не проявляла себя, не сравнить же с тем, что было прошлой зимой или даже прошлым летом, а уж тем более позапрошлым летом, когда не слезали с седел по нескольку суток… И что же? С войной плохо, а без войны еще хуже? И Иннокентий решил, что «Харэ тута сидеть! Боле ниче не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух. В спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришел «фелшэр» стали крутить самокрутки.
На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забылся, запнулся за торчащий из земли корень, и испугался, что потечет кровь. Тогда придется вернуться, на позор и осмеяние товарищей. Он стал прислушиваться, что происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Все было в порядке.
Тут из-за поворота ближнего окопа вылетел фельдшер и уже открыл свой злой рот. Кешка вылупил на фельдшера глазища и замахнулся кулаком. Фельдшер аж присел и Кешка чуть не перешагнул через него.
Сколько же он думал над тем, что бы хотелось ему представить на празднике Крещения! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал. Пел только в тайге. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот все умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и как-то раз оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, на двух санях привезли огромное чудовище. Все стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Буряты варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. В руках у шамана дрожал и звенел бубен, Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, когда будет нужда, отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми».
Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен, резко выкрикивал и тихонько подвывал. Кешка пялил глаза, смотрел, дергал себя за палец и щипал за щеку, чтобы не уснуть, и Мишка его подталкивал под бок, мол, не спи, а то обидишь Хозяина и обитателей стойбища. Уже почти стемнело, мороз забрался в заячьи вареги и даже в волчьи унты, Кешка шевелил всеми двадцатью пальцами. Буряты закричали, взмахивая руками, потом умолкли. К костру выскочили два мальчика и начали прямо на снегу в отсветах костра бороться…
Кешка так живо вспомнил тот вечер с бурятами на Ольхоне и борьбу этих самых мальчиков, что опять споткнулся и чертыхнулся, однако споткнулся здоровой ногой, и опять все обошлось.
Он дошел до своего эскадрона, дневальный привычной скороговоркой отрапортовал, и Кешка полез под свой козырек. На его законном месте все сохранилось, как было, когда он ушел в разведку. Главное, что никто не раздербанил заветный мешок, сшитый из кож убитых им косуль.
– Господин вахмистр, угольку не жалаете? – буднично спросил его дневальный.
– Давай, а то че-та зябко, – также буднично ответил Четвертаков.
В его эскадроне не бывало настроений, все шло буднично. Прислушиваясь к тому, как и что делает командир эскадрона ротмистр Дрок, Четвертаков сам ни на кого не кричал, мог только поднести кулак под сопатку, но никогда никого не ударил и не оскорбил, поэтому настроения в эскадроне сильно смахивали на обычную часы-кукушку: между деталями ведь не бывало ни ссор, ни свар, а часы были живые, они шли и тикали, только гири заводи, и каждый час кукушка из часов «кукукала», а в эскадроне просто раздавались обычные военные команды, и эскадрон себе жил, как те часы.
Дневальный притаранил широкую медную жаровню с высокими бортами, взятую из какого-то немецкого имения, похожую на ту, в которых городские хозяйки варили варенье, до середины наполненную углями. Угли дымили, Четвертаков взялся за длинную ручку и поставил жаровню под дальнюю стенку. В землянке под устроенным на столбах козырьком постепенно стало в ногах теплеть и пахнуть окопным, уже привычным домом. Это были последние в передовой линии полка окопы, их рыли под руководством саперного поручика Гвоздецкого, как его сразу прозвали драгуны, Гвоздецкого-молодецкого. Рыли по всем правилам фортификации, и драгуны играли на пальцах и проигрывали друг другу табак, кто правильно выговорит это слово. Кешка даже не брался. Кешка, как самый старший из унтер-офицеров в эскадроне, не мог себе позволить пустой, никчемный проигрыш.
Окопы получились будь здоров: в меру изломанные, на каждом плече саженей по пяти, глубокие, в рост среднего драгуна. Под бруствером построили козырьки и накаты в два бревна и землею между ними, а под накатами устроили землянки, то есть под козырьками. Все обшили досками, кругом росли стройные сосны, а инструмента в немецких имениях было достаточно. И времени было много без больших боев. Вот только «вша заела», но от этой напасти и раньше было некуда деваться. Тут, правда, доктор Курашвили проявлял строгость и недалеко от «Клешневой ресторации» поставили в роще паровую вошебойку, благо воды кругом хоть отбавляй. От жаровни грело в ноги, Иннокентий снял сапоги, обвязал портянки бечевкой, чтобы не размотались, и стал разбираться со своими приготовлениями.
Он подтащил мешок, развязал и достал сначала бубен. Бубен был целый, и даже, когда Иннокентий ударил по нему согнутым пальцем, зазвучал. Он ни разу не держал в руках настоящий бубен, но приметил, как этот инструмент был сделан у шамана. Они с Петриковым взяли дранку, вымочили, согнули в кольцо и скрепили, как делали решета для кухонных нужд, Кешка выбрал с брюха косули кусок кожи, высолил и отмездрил, и, пока была сырою, натянул. Сейчас кожа подсохла и побелела. В мешке были еще выделанные кожи, он намеревался их сшить и сделать удивительный костюм для борьбы бурятских мальчиков. Однако Иннокентий уже осознал, что ничего этого он никак не успеет.
Он перебирал в руках свои заготовки, переживал и, не высовываясь из-под козырька, смотрел, как перед ним движутся нижние половины тел: серые шинели от ремня и ниже и обутые в сапоги ноги.
До торжественного молебна по случаю праздника Крещения Господня оставался еще час, и надо скоро вылезать отсюда, и тоже идти. Он самовольно покинул лазарет и вернулся в эскадрон .Значит, надо идти на молебен, раз эскадрон будет там, а вот оставаться ли на представление-концерт, это уж он сам решит.
Ноги шли толпой, запинаясь и останавливаясь, и Иннокентий глядел на них не мигая.
Он вздрогнул, повел плечами и принялся натягивать сапоги. Идти было пора.
Хотя нет. Еще есть время.
А представление должно было получиться знатным.
Тогда, у шаманского костра, двое небольших мальчишек выскочили вместе, да так крепко вцепились друг в друга, что не смогли расцепиться до самого конца поединка. Они валили друг друга, делали подножки, катались по снегу, бросали друг друга, но не разнимали рук, а буряты ахали и охали. Мишка, который сидел рядом, покрякивал и прятал в бороде улыбку, будто знал какой-то секрет.
Кешка-то Мишку знал хорошо. Сам же, не отрываясь, смотрел на борьбу восхищенным взглядом и обалдел, когда один мальчишка поднял другого ногами вверх. Кешка подумал, что вот он грянет того спиной о набитый ногами плотный снег и, не приведи Господь, убьет до смерти! Но получилось удивительно, когда – тут у Кешки аж помутилось в глазах, – два бурятских мальчика оказались одним человеком, надевшим на себя сшитый из шкур мешок с пришитыми «руками» и «ногами», с двумя, наверное, сухой травой набитыми «головами», нарисованными лицами, глазами, щеками и ртами, а носов бурятам Бог не отпустил. Человек распрямился, что-то такое сделал руками, и шкуры с него упали на снег. Мужчина их подобрал и исчез между галдевшими бурятами. Мишка толканул Кешку локтем.
– Пойдем, што ли? А то дюже холодно! Адали ног не чую!
Они поднялись и – бурятам было не до них – пошли к чуму. Мишка достал настойку на травах и корнях, они закусили вяленым мясом и легли спать, а Кешке снились эти самые мальчики, только они разделились, и среди них павой ходила красивая черноволосая девица, которую Кешка никак не мог вспомнить, но точно, что не его Марья и не бурятка. Кешка вздохнул, стукнул пальцем по бубну, послушал, затолкал свои приготовления обратно в мешок и со всеми потянулся в рощу.
***
Отец Илларион закончил службу. Вся вырубка была занята драгунами. Они стояли без шапок, поэскадронно, но не рядами, а группами. Эскадронные церковники наливали из котлов драгунам во фляжки освященную воду. Кешка, став вахмистром, уступил свое место эскадронного церковника младшему унтер-офицеру Доброконю. И теперь он вместо Четвертакова, и полковой писарь Гошка Притыкин по прозвищу Притыка, наполняли драгунские фляжки.
Получившие свою меру нижние чины крестились, отходили от котлов и выбирали места смотреть представление. Все были веселые, драгуны в шутку бранились, подначивали друг друга. Несколько человек тайком уходили в рощу за спины командиров, окруживших отца Иллариона. Кешка понял, что это те, кто будут представлять: свистать на свистульках, плясать под гармошку, петь частушки… Кешка приметил и кузнеца Петрикова, из-под полы шинели у него выглядывала нижняя ручка двуручной пилы. Очищенное от ржавчины металлическое полотно чернело матово и свежо. Кешка с сожалением хмыкнул, но и улыбнулся. Еще неизвестно, как бы у него у самого получилась борьба бурятских мальчиков, даже если бы удалось сшить из шкур и руки, и ноги, и головы с нарисованными лицами, без носов…
Он продвигался в очереди, держа в руке фляжку, а шапку под мышкой, драгуны было расступились, но он даже не увидел этого и двигался между ними. До чана оставалось человек пять-шесть, Четвертаков глянул на Доброконя, в глаза блеснули две георгиевские медали и серебряный крест. А он свои три медали и два креста даже и вынуть из сидора по случаю праздника позабыл. И за это тоже должен быть наказан. Про стоявшего рядом с Доброконем Притыку говорили, что, мол, «а на груди его могучей одна медаль болталась кучей». Притыкин получил медаль «За усердие» за образцовое содержание штабного хозяйства, и ту несколько месяцев выпрашивал для писаря адъютант полка поручик Щербаков.
Вдруг Четвертаков увидел, как, расталкивая в спины драгун, к офицерам пробирается вестовой с повязкой штабного дежурного на рукаве. Проталкивается грубо и настырно и получает в спину такие же грубые тычки и шутки. Вестовой стал что-то громко докладывать ротмистру Дроку, от напряжения голоса у него поднимались плечи и вздрагивала спина. Дрок, махнув вестовому, чтобы тот не кричал, отвел его в сторону, затем вернулся к Вяземскому и заговорил ему в ухо. У Вяземского на лице серьезно сошлись брови, он отдал приказ ротмистру, и тут Четвертаков почувствовал ногами, как задрожала земля. Дрок повернулся к полку и прокричал команду:
– По-о-олк! Отставить раздачу! Накро-ойсь! На позиции кру-го-о-м ма-а-арш!!! Да бегом, мать вашу!!!
Драгуны на секунду замерли и заметались. Офицеры, плотным кольцом окружив отца Иллариона , направились в сторону позиций. Закричали эскадронные командиры, и эскадроны стали разбегаться в разные стороны, на глазах очищая вырубку.
«Вот тебе германец и замирился!» – подумал Четвертаков и еще увидел, что между ним и чаном, рядом с которым оставался стоять писарь Притыкин, стало свободно. Он глянул на небо и шагнул к чану.
– Лей! – скомандовал он. У Притыкина бегали глаза и подрагивали пальцы.
– Лей, не боись!
Притыкин взял его фляжку, стал лить, много лил мимо, а сам поглядывал то на вахмистра, то на небо.
«Ниче! – подумал про писаря Четвертаков. – В штаны не наложишь, буду просить тебе Егория».
Доброконь ушел командовать отделением, они остались на всю поляну одни. Звук летящих тяжелых снарядов нарастал.
– Давай я подержу флягу, а ты лей двумями руками и не дрейфь!
–А я и не дрейфлю, – услышал он, посмотрел в глаза Притыкина и понял, что тот справился со страхом. Снаряды упали в дальний край вырубки, туда, где минуту назад стояли офицеры полка и отец Илларион.
–Молодец! Себе-т налил? – тот мотнул головой. – Ну, тады плесни и пошли со мной, догоняй!
Германец дал перелет.
Кешка вспомнил, что там, где сейчас упали снаряды, готовились к представлению свистуны, плясуны, песенники и кузнец Петриков.
– Дуй до штаба! – крикнул он Притыке, а сам повернул назад. – «Надо испросить ему Егория, проявил-таки писарь смелость» – подумал он и увидел продырявленный осколками чан, из которого на перетоптанный со снегом песок выливалась святая вода.
«Их-ху, с-суки! – подумал он про германцев. – Обмануть захотели, на мякине провести! Ну, я вам! Вот только Петрикова найду, без него кто чаны залатает?»
До следующего залпа оставалось шагов сто. Четвертаков обнаружил Петрикова через пятьдесят. Тот сидел на земле в одном исподнем, в сапогах и держался за уши, из-под ладоней кузнеца сочилась кровь.
«Прибило, но живой, – Четвертаков взвалил кузнеца на плечи, тот замычал, стал водить глазами вокруг. – Пилу ищет! От черт, хозяйственный!»
– Ничего, завтра найдешь! – прокричал изо всей силы Четвертаков и упал вместе с кузнецом, опрокинутый следующим взрывом. Комьями полетела сверху земля, он поднял голову и увидел, его за плечо шинели ухватил Притыка. Писарь взвалил кузнеца на плечи и поковылял в сторону позиций. Четвертаков метнулся к деревьям, подобрал пилу и стал догонять Притыку. Про свистунов и плясунов не вспомнил. Он обогнал писаря и побежал в окопы.
Германец стрелял уверенно и по окопам, и по вырубке, летчик, который сбросил листовки, не зря несколько раз пролетел над расположением. После пятого залпа рядом с санитарным блиндажом появились закопченный, в лохмотьях шинели злой Клешня и повара.
– Конец ресторации, ваше благородие! Разбонбили! – выдохнул Клешня доктору Курашвили и поплелся в сторону штаба полка.
Артналет продолжался два часа, и когда Четвертаков отвел пулеметчиков на вторую линию и пристроился к биноклю, то увидел, что к аванпостам приближаются роты три германской пехоты. В это время он краем глаза заметил, как от воронки к воронке перебегают из тыла трое незнакомых, два нижних чина с катушкой телефонного провода и один поручик. Кешка высунулся и махнул им рукой, это оказались наводчики артдивизиона, вставшего у драгунов в тылу. Наводчики обосновались, вскоре наступавшего противника точно накрыла русская артиллерия. В бинокль Кешка видел, как взрывы поднимают на воздух лед и грязь, а германец сначала залег, а потом стал отступать, но не побежал. И тогда германцы перенесли тяжелый огонь в тыл по артдивизиону. Наводчики развели руками – достойных калибров и дальнобойной артиллерии у них не было, чтобы достать германскую батарею, и они подались к своим. К тому времени опустились сумерки, сгустился туман, и бой затих.
Повесть Евгения АНТАШКЕВИЧА «1916. ХРОНИКА ОДНОГО ПОЛКА»
и послесловие Сергея ШУЛАКОВА "О ПРОЖИТОМ и ОЖИДАНИЯХ"
опубликованы во втором выпуске журнала «КЕНТАВР» за 2015 год
Сейчас на сайте 332 гостя и нет пользователей